– Локшин, полезай сюда!
Локшин покорно отделился от толпы и под внимательными взглядами, бросаемыми на него и с трибуны, и с площади, слыша за спиной беглый шопот: «Тот самый», неумело перелез через барьер и взошел на трибуну.
– Ты чего это саботируешь'? – ласково улыбаясь, сказал Сибиряков. – Нехорошо, Локшин, нехорошо! Небось, когда завод «Вите-гляс» открывали, ты не прятался.
– Саша, – совсем просто и очень тепло, словно они только вчера расстались, сказала Ольга, – и тебе не стыдно. Ни разу не вспомнил…
Оратор в длинной, обстоятельной, носящей характер специального доклада речи знакомил слушателей с достижениями последних лет.
– Дело не только в том, что мы повысили коэффициент сменности на заводах и фабриках Союза, – говорил Куйбышев, и от этих уже забытых слов пахнуло на Локшина теплом утраченного энтузиазма, – дело не в том, что мы добились круглосуточной работы всех наших предприятий, а в том, что с решительностью, на какую неспособна ни одна страна, мы перестроили все культурно-бытовое обслуживание всю общественную жизнь.
– Ночной труд, – слышал Локшин резко отчетливый благодаря микрофону голос, – был всегда наиболее бесчеловечной формой эксплоатации трудящихся. Ограничения ночного труда неразрывно связаны были с ростом рабочего движения, – тут оратор подробно остановился на вынужденных уступках буржуазных законодательств на частичном запрещении ночного труда в прошлом веке, отметил, что и у нас законодательство всячески ограничивало применение ночного труда до тех пор, пока не удалось разрешить этой труднейшей проблемы.
– Мы поставили ночной труд, – продолжал оратор, – в такие условия, что он перестал быть тягостным. Ночная работа теперь ни чем не отличается от дневной. Ночь уничтожена – жизнь не прекращается ни на минуту. В этом сущность диефикации. Диефикация позволила нам настолько использовать все скрытые ресурсы, что сейчас, спустя несколько, лет уже не верится, что наша промышленность когда-то плелась в хвосте…
В словах. Куйбышева для Локшина не было ничего нового. Все эти, цифры, доводы и данные он знал давно, но радовал грандиозный размах движения, в которое привела страну его когда-то беспомощная в своем одиночестве идея.
Огромный рост валовой продукции, шестичасовой рабочий день, и уже начавшийся переход на пятичасовой, полная ликвидация безработицы, переквалификация миллионов рабочих, – все это наполняло Локшина гордостью, и он ждал, что вот-вот Куйбышев назовет и его, бывшего заместителя председателя и фактического руководителя комитета диефикации СССР. Но Куйбышев, упомянув о Сибирякове, назвав академика Загородного, остановившись на той роли, которую сыграли в деле диефикации его гигантские маяки, упомянув ныне возглавляющего комитет Кизякина, о нем, о Локшине, промолчал.
– И, конечно, – продолжал Куйбышев, – ни ожесточенная кампания, которая велась против нас всем капиталистическим миром, ни обывательское сопротивление, ни наконец, прямое вредительство, – ничто не могло остановить творческого энтузиазма рабочих масс.
– Мы отняли уже у бога ночь, – закончил оратор, – а сейчас мы собираемся отнять у него зиму и холода.
Локшин разочарованно выпрямился. Его имени Куйбышев так и не вспомнил. Здесь, среди людей, знающих, зачем они пришли на эту трибуну, он почувствовал себя лишним.
Зачем он послушался Сибирякова…
Озабоченные милиционеры суетливо расталкивали толпу; пытаясь очистить путь автомобилю отъезжающего члена правительства. Академик Загородный оторвался от разговора с посланником и дружески кивнул Локшину.
– Мы сейчас захватим Артура Богдановича и поедем вместе, – сказала Ольга.
Они спустились с трибуны и вошли в приземистое бетонное сооружение, над которым все еще поблескивали синеватые короткие молнии. Волна горячего влажного воздуха поднималась снизу. Казалось, словно с омытой ветрами палубы корабля спускаешься в грохочущие подвалы машинного отделения.
– Александр Сергеич… Как я рад… – радушно поздоровался с Локшиным инженер Винклер, выходя из отливающего никелем и медью ярко освещенного коридора. – Если бы вы знали, как меня огорчала наша размолвка.
– Я сейчас, Ольга Эдуардовна, – продолжал он, обращаясь к Ольге, – только переоденусь и выйду вместе с вами. Впрочем, может быть, вам всем будет угодно посмотреть мою… – тут он запнулся и с легкой иронией закончил, – мою мастерскую… Павел Елисеевич, – попросил он Загородного, – надеюсь вы дадите объяснения.
– Да что ж тут объяснять, – все равно не поймем, – усмехнулся Сибиряков. – Вы, Артур Богданович, честно скажите – курить у вас тут можно?
– Пожалуйста, пожалуйста, – крикнул ему Винклер и исчез в сверкающем коридоре.
Академик приоткрыл небольшую металлическую дверь и с трудом просунул в нее огромное туловище.
– Прошу покорно за мной, – сказал он, – у нас здесь потолки низкие…
Гости прошли под дымящимися от пара сводами, спустились по лестнице, миновали неопределенную комнату, напоминавшую бак нефтяного резервуара, снова спустились, поблуждали по переходам, спустились! в третий раз и, наконец, попали в машинное отделение.
Немногочисленные молчаливые люди в наглухо застегнутых халатах священнодействовали у машин, приглядываясь к стрелкам манометров, передвигая блестящие рычаги, включая и выключая ток.
– Так, так, – удовлетворенно кивал Сибиряков, в ответ на объяснения Загородного, – я понимаю… Принцип термоса.
– Пожалуй… Хотя это несколько примитивно… Впрочем, в основном…
Профессор взял Сибирякова под руку, и оба они, неповоротливые, грузные, стали медленно обходить машины.
Локшин остался с Ольгой.
– Как ты живешь? – прервал он несколько затянувшееся молчание.
– А ты?
– Я, – растерянно пожал плечами Локшин, – не знаю, как сказать… Работаю… Ну что: же еще…
Ему и в самом деде нечего было сказать. Жизнь его, включенная в отчетливое расписание служебных и неслужебных часов, выходных и невыходных дней, докладов и заседаний, проходила без событий, без волнений, без потрясений.
– Неужели тебя не радует…
Ольга запнулась – она искала и не находила слов, – и вместо слов указала туда; где за бетонными стенами тесного лабиринта лаборатории, туда, где взволнованно шумела неустанная, бессонная Москва.
– Неужели тебя не радует все это? А помнишь – четыре года назад?..
Локшин вспомнил и по-новому увидел несколько постаревшее лицо Ольги, ее удивленные, круглые брови и по-новому зазвучал тонкий дискант громоздкого академика и доносившийся сквозь легкое шипение машин грузный спокойный голос. Сибирякова.
– Да, я все помню, – ответил он.
Набегая друг на друга, как кадры пущенной неопытным механиком киноленты, прошли перед ним событии тех далеких уже лет о которых напомнила Ольга.
Он не видел ее со времени своего ареста, с того дня, когда следователь предъявил ему писанную им, Локшиным, бумагу, и деликатно, но настойчиво сказал:
– Пожалуй вам придется некоторое время побыть у нас.
Под арестом Локшин пробыл недолго – месяца через два его выпустили, и хотя с первых же дней он делал решительно всё, чтобы найти Ольгу, она всячески уклонялась от встречи с ним. Он звонил по телефону, ему говорили, что ее нет дома, он заходил к ней и, хотя из задних комнат отчетливо доносился ее голос, ему отвечали: – Она только – что вышла. – Он часами ждал ее у ворот, в подъезде, на лестнице.
Позже он случайно встретил ее. С него шел Винклер, еще более самоуверенный, чем на Николиной горе. Ольга цеплялась, за рукав его широкого пальто. И по тому, каким холодным взглядом встретила она Локшина, он понял, что вместе со взрывом на заводе «Вите-гляс», вместе с арестами в комнате по диефикации Ольга навсегда потеряна для него.
Судебное дело затянулось надолго. Уже будучи на свободе, Локшин снова и снова ходил на допросы, писал пространные объяснения, вспоминая когда, как и кем была составлена и дана ему на подпись та или иная бумага, то или иное распоряжение.
В комитет по диефикации Локшин уже не возвращался. Сибиряков поговорил с кем-то, кто-то отдал распоряжение, и Локшин получил небольшой кабинет в животноводческом отделе Госплана, огромные испещренные разноцветными флажками карты, книжные полки, заставленные справочниками и словарями.